Джордж Оруэлл: история жизни и творчества. Литературное творчество и разоблачительная деятельность Нужна помощь по изучению какой-либы темы

Рассказ Джека Лондона «Любовь к жизни» произвел на меня сильное впечатление. От первой до последней строчки находишься в напряжении, следишь за судьбой героя, затаив дыхание. Переживаешь и веришь, что он останется жив.

В начале рассказа перед нами два товарища, скитающихся по Аляске в поисках золота. Они измучены, голодны, двигают-ся из последних сил. Кажется очевидным, что выжить в таких трудных условиях можно, если есть взаимоподдержка, взаимо-выручка. Но Билл оказывается плохим другом: он бросает товарища после того, как тот подвернул ногу, переходя каме-нистый ручей. Когда главный герой остался один среди без-людной пустыни, с травмированной ногой, его охватило отчая-ние. Но он не мог поверить, что Билл окончательно бросил его, ведь он никогда не поступил бы так с Биллом. Он решил, что Билл ждет его возле тайника, где они спрятали совместно до-бытое золото, запасы еды, патроны. И эта надежда помогает ему идти, превозмогая страшную боль в ноге, голод, холод и страх Одиночества.

Но каково же было разочарование героя, когда он уви-дел, что тайник пуст. Билл предал его второй раз, забрав все припасы и обрекая его на верную смерть. И тогда чело-век решил, что дойдет во что бы то ни стало, что выживет, несмотря на предательство Билла. Герой собирает в кулак всю волю и мужество и борется за свою жизнь. Он пытает-ся голыми руками ловить куропаток, ест корни растений, защищается от голодных волков и ползет, ползет, ползет, когда уже не может идти, обдирая до крови колени. По пути он находит тело Билла, которого загрызли волки. Пре-дательство не помогло тому спастись. Рядом лежит мешо-чек с золотом, которое жадный Билл не бросил до последне-го момента.

А главный герой даже не думает забрать золото. Оно те-перь не имеет для него никакого значения. Человек понимает, что дороже всего жизнь. Материал с сайта

А путь его становится все труднее и опаснее. У него появ-ляется спутник — голодный и больной волк. Начинается вол-нующий поединок между измученным и ослабевшим челове-ком и волком. Каждый из них понимает, что выживет только в том случае, если убьет другого. Теперь человек все время начеку, он лишен отдыха и сна. Волк караулит его. Стоит че-ловеку на минуту уснуть, он чувствует на себе волчьи зубы. Но герой выходит победителем из этого испытания и в конце кон-цов добирается до людей.

Я очень переживала, когда читала, как человек из послед-них сил несколько дней ползет к кораблю. Мне казалось, что люди не заметят его. Но все закончилось благополучно. Герой был спасен.

Я думаю, что выжить человеку помогли его мужество, упор-ство, огромная сила воли и любовь к жизни. Этот рассказ по-могает понять, что даже в самой опасной ситуации нельзя от-чаиваться, а нужно верить в хорошее, собраться с силами и бороться за жизнь.

Что общего между Джорджем Оруэллом и Эдвардом Сноуденом? Оба они попали в ловушку неприятной ситуации.

Джордж Оруэлл не был политическим мыслителем, это точно. Да, он писал книги, такие как «1984» и «Скотный двор». Это политические книги. Или, если точнее, это эксперименты политического мышления в литературной форме. Оруэллу нравилось размышлять о тоталитаризме. Он создавал художественные сценарии типа «1984», чтобы обдумать и понять логику тоталитаризма, понять, как этот тоталитаризм работает. Свои очерки он также довольно часто писал о политике. Он размышлял, возможно ли создать порядочный социализм после краха социализма реального, который существовал в Советском Союзе.

Источник силы произведений Оруэлла — это честность его высказываний о поступках и мотивах людей, принимающих решения в запутанном и хаотичном мире. Наверное, лучше всего будет сказать, что Оруэлл размышлял о политике, не будучи политологом. Ему плохо удавалось рассмотрение политики с удаленной, объективной точки зрения с целью выяснения ее общих законов. Вот почему одним из лучших его политических очерков стал рассказ об убийстве слона в Бирме. Это был рассказ о самом Оруэлле.

В молодости Оруэлл служил в колониальной полиции в Бирме. Он работал на британскую корону. Это было в 1920-е годы. Британская империя еще правила многими частями Восточной Азии. Оруэлл быстро понял, что для большинства бирманцев он является символом угнетения. Его оскорбляли молодые буддистские монахи, у которых, казалось, было «одно-единственное занятие — устроившись на уличных углах, глумиться над европейцами». Это беспокоило Оруэлла, который был чувствительным молодым человеком, не очень-то стремившимся демонстрировать свою власть полицейского. Короче говоря, он ощущал огромную вину за то, что является крошечным винтиком в имперской машине Британии. Это чувство вины вызывало у него злость, а злость разрывала Оруэлла на две части. Он писал, что ему некуда было деться «с одной стороны... от ненависти к Британской империи, чьим солдатом я был, а с другой — от ярости, вызываемой во мне этими маленькими злобными зверьками, стремившимися превратить мою службу в ад».

Но вот как-то раз в поселке, где служил Оруэлл, обезумел рабочий слон, начавший крушить все вокруг. Одного человека он растоптал до смерти. Туземцы обратились к Оруэллу. Это он должен был поддерживать порядок. Оруэлл послал за винтовкой для охоты на слона и вскоре отыскал разбушевавшееся животное на поле неподалеку. Он смотрел, как слон мирно поедает траву, и ему «казалось, что тот представлял не большую опасность, чем корова». Желание стрелять в это огромное животное у него полностью пропало. Оруэлл хотел оставить слона в покое и отправиться домой. Но у него за спиной собралась огромная толпа примерно в 2000 человек. Он чувствовал их взгляды на своей спине. Оруэлл знал, что люди наблюдают за ним и ждут, когда он застрелит слона. Он понял, что вынужден будет сыграть свою роль. Будучи имперским полицейским, он был обязан выполнять свой долг. Если он ничего не предпримет, толпа засмеет его. А такая перспектива была для Оруэлла невыносима.

Он выстрелил в слона. Потом выстрелил снова — и снова. Даже когда он расстрелял все патроны из винтовки и из другого ружья калибром поменьше, животное продолжало жить, медленно умирая в мучительной агонии. Оруэлл ушел. Потом он узнал, что прошло полчаса, прежде чем слон умер. В последующие дни убийство слона стало темой бесконечных споров — правильно это было или нет. У обеих сторон были свои, и довольно весомые аргументы. Но рассказ Оруэлл завершил так: «Я часто задаюсь вопросом, понял ли кто-нибудь, что мною руководило единственное желание — не оказаться посмешищем».

Это последнее предложение постоянно преследует меня с тех самых пор, как я много лет назад прочитал рассказ Оруэлла. Оно не отпускает меня из-за своей трагичности и правильности. Оруэлл ставит нас на свое место. Стоя в поле с мощной винтовкой, он не думал о соответствующих законах и о правильности своего поступка. Он не думал о хозяине слона. Не думал, насколько этот слон ценен для всей деревни. Не думал о причиненном им ущербе и даже об убитом им человеке. Оруэлл пишет: «Сам я был несказанно рад свершившемуся убийству кули — это означало с юридической точки зрения, что я действовал в рамках закона и имел все основания застрелить животное». Оруэлл убил слона по одной-единственной причине. Он выглядел бы дураком, если бы не сделал этого. А выглядеть дураком Оруэллу не хотелось. Для него это было невыносимо.

Всякий раз, когда я вижу разоблачителя АНБ Эдварда Сноудена, я думаю о юном Джордже Оруэлле, стоящем на поле в Бирме. Тот факт, что Сноуден кажется хрупким молодым человеком, лишь усиливает эти ассоциации. Сноуден бледен и худощав. Во время интервью у него часто начинает дрожать голос. Подобно Оруэллу в истории со слоном, он похож на человека, попавшего в ловушку неприятной ситуации. У него есть неприятные факты, которые он может нам показать. И он знает, что бывает с гонцами, несущими плохие вести.

В своем первом интервью, данном Гленну Гринуолду, Сноуден назвал себя инженером по системотехнике и консультантом ЦРУ и АНБ. Этакий рабочий парень из рабочей среды. Но занимаясь системным анализом, он сумел увидеть более масштабную картину, чем это удается большей части сотрудников разведки. Сноуден понял, что масштабы слежки шире, чем он себе представлял. Он увидел, что АНБ собирает информацию на всех и повсюду, включая граждан США. И ему в голову пришла простая мысль. Сноуден сказал Гринуолду: «Я ничем не отличаюсь от других. У меня нет специальных навыков. Я просто обычный парень, сидящий изо дня в день в кабинете и наблюдающий за происходящим». А потом заявил: «Пусть общество решает, правильные эти программы и действия, или неправильные».

Сноуден решил обо всем рассказать, потому что ему было невыносимо знать о масштабах ведущейся слежки (понимая при этом, что люди ни о чем не догадываются). Это самая сильная часть из его показаний. Прежде всего, он хотел, чтобы все увидели и узнали то, что видел и знал он. Ему хотелось, чтобы публика увидела нечто уродливое, нечто пугающее. Сноуден говорит, что нам будет трудно смотреть на вещи, которые мы не желаем видеть. Он признает, что результат от его разоблачений может оказаться прямо противоположным тому, на что он надеялся. Он сказал:

Больше всего в плане последствий от этих разоблачений для Америки я боюсь того, что они ничего не изменят. Люди узнают из СМИ обо всей этой информации. Они узнают, на что идут власти в своем стремлении получить неограниченные полномочия в одностороннем порядке и усилить контроль над американским и мировым обществом. Но они не захотят идти на необходимый риск, не захотят выступить на борьбу за изменение ситуации, не захотят заставлять своих представителей действовать в их интересах.

Максимум, что может сделать Сноуден, это представить материал. Максимум, что он может сделать, это пролить свет на темные места. Поступив таким образом, он разоблачает себя. Он становится объектом насмешек, неприязни, возмущения и смеха. А это нелегко.

В 1948 году Оруэлл написал эссе, которое озаглавил «Писатели и Левиафан». Там он пишет: «В политике не приходится рассчитывать ни на что, кроме выбора между большим

и меньшим злом, а бывают ситуации, которых не преодолеть, не уподобившись дьяволу или безумцу. К примеру, война может оказаться необходимостью, но, уж конечно, не знаменует собой ни блага, ни здравого смысла. Даже всеобщие выборы трудно назвать приятным или возвышенным зрелищем». Не нужно, продолжает писатель, приукрашивать неприятное зрелище. Делать ужасные вещи, даже во имя добра, это одно. Делать ужасные вещи, называя их добром, это совсем другое. Здесь исключается один важный шаг. Можно сказать, что все творчество Оруэлла является попыткой сохранить этот важный шаг. Стремление говорить правду проистекает у Оруэлла из желания показывать нам наши решения в их истинном виде, во всем их безобразии. Он заставляет нас смотреть. В конце эссе «Писатели и Левиафан» Оруэлл заявляет, что хороший писатель «свидетельствует о происходящем, держась истины, признает необходимость свершающегося, однако отказывается обманываться насчет подлинной природы событий». Заметьте, Оруэлл здесь не утверждает, что правдивые высказывания предотвращают войны или совершенствуют всеобщие выборы. Он просто заявляет, что нам крайне важно не обманываться насчет подлинной природы всеобщих выборов.

Джордж Оруэлл - литературный псевдоним Эрика Артура Блэра. Он родился в маленьком индийском городке Мотихари, в северо-западной части штата Бихар. Впрочем, воспоминания об этом месте были расплывчаты и неточны. Мальчик с детства жил в Англии, учился в Итонском колледже, получил университетское образование.

А вот служба в течение шести лет в полиции Бирмы оставила в его жизни неизгладимый след и насытила ценнейшими наблюдениями, из которых потом вырастут первые произведения будущего писателя: "Дни в Бирме", "Убийство слона". Во времена британского правления англичане-колонисты чувствовали своё превосходство над аборигенами, сохранившими непостижимую для чужестранцев восточную ментальность, и постоянно ощущали потоки плохо скрываемой ненависти к себе от коренного населения.

«Теоретически - и, разумеется, втайне - я был всецело на стороне бирманцев и против их угнетателей, британцев... Однако мне нелегко было разобраться в происходящем. Я был молод, малообразован, и над своими проблемами мне приходилось размышлять в отчаянном одиночестве, на которое обречён каждый англичанин, живущий на Востоке. Я даже не отдавал себе отчёта в том, что Британская империя близится к краху, и ещё меньше понимал, что она гораздо лучше молодых империй, идущих ей на смену».

Оруэллу приходилось видеть заключённых в зловонных клетках тюрем, приговорённых к смерти, наказанных бамбуковыми палками, и ненависть, смешанная с чувством вины, переполняла его и не давала покоя.

Вспоминая реальные случаи, он рассказывает о мотивах поступков человека, оказавшегося на распутье и делающего свой выбор. Герой не хочет убивать разбушевавшегося домашнего слона. Однако собравшаяся огромная толпа следит за происходящим не только из любопытства. Она рассчитывает получить мясо убитого животного. Автор описывает эту драматическую историю с долей изрядной иронии:

«Пройдя весь этот путь с ружьём в руке, преследуемый двухтысячной толпой, я не мог смалодушничать, ничего не сделать - нет, такое немыслимо. Толпа поднимет меня на смех. А ведь вся моя жизнь, вся жизнь любого белого на Востоке представляет собой нескончаемую борьбу с одной целью - не стать посмешищем».

С точки зрения закона, всё было сделано правильно, но среди европейцев не было единодушия: пожилые оправдывали, молодые осуждали действия полицейского. Сам же герой спрашивает себя, догадался ли кто-нибудь, что он убил слона "исключительно ради того, чтобы не выглядеть дураком".

Сложно было и после возвращения в Европу. Оруэллу приходилось бедствовать, соглашаться на любую сколько-нибудь оплачиваемую работу, чтобы не умереть от голода в Париже и Лондоне. Описывая вполне обычную парижскую трущобу, похожую на пятиэтажный муравейник, он делится опытом выживания в "уютном" номере, кишащем клопами:

«Их вереницы, днём маршировавшие под потолком будто на строевых учениях, ночами алчно устремлялись вниз, так что часок-другой поспишь и вскочишь, творя лютые массовые казни. Если клопы слишком уж допекли, жжёшь серу, изгоняя насекомых за переборку, в ответ на что сосед устраивает серное возжигание в своём номере и перегоняет клопов обратно».

Что и говорить! Случайные заработки волей-неволей снабжали молодого неунывающего литератора, не оставлявшего попытки напечатать свои сочинения, массой впечатлений, и каких впечатлений... Особенно примечательна в этом смысле работа в книжной лавке, о ней он расскажет в "Воспоминаниях книготорговца". Продавец букинистического магазина составляет интересную и весьма точную классификацию покупателей.

Вот обаятельный старый джентльмен, роющийся в кожаных фолиантах, или снобы, гоняющиеся за первыми изданиями, или восточные студенты, приценивающиеся к дешёвым хрестоматиям, или растерянные женщины, ищущие подарки ко дню рождения племянников. Немногие из них, по мнению героя, способны отличить хорошую книгу от подделки!

Но больше всего запоминаются смешные просьбы почтенных леди. Одной «нужна книга для инвалида», другая не помнит ни названия, ни автора, ни содержания той книги в красном переплете, которую она читала когда-то в юности. Особенно надоедливы собиратели марок и джентльмены, которые пытаются продать никому не нужные книги или заказывают огромное количество книг, за которыми не приходят. Остроумны замечания автора о книжной коммерции. Чего стоит, например, такая строка из накладной квитанции накануне Рождества: «Две дюжины Иисуса-младенца с кроликами».

«Хотел ли я быть профессиональным продавцом книг? В конечном счёте - несмотря на доброту моего хозяина и счастливые дни, которые я провёл там, - нет... Когда-то я действительно любил книги - любил их вид, их запах, прикосновение к ним, особенно если они были старше полувека. Но с тех пор, как я стал работать в книжном магазине, я перестал покупать книги».

Благополучная жизнь в деревне с молодой женой скоро надоедает, и Оруэлл отправляется в объятую пламенем гражданской войны Испанию.

«Многое из того, что я видел, было мне непонятно и кое в чём даже не нравилось, но я сразу же понял, что за это стоит бороться», - такой вывод сделает он в книге "В честь Каталонии". Сражаясь на арагонском фронте, получит тяжёлое ранение: у него серьёзно повреждены голосовые связки, а правая рука парализована.

«Моя рана была в некотором смысле достопримечательностью. Разные врачи осматривали меня, цокая от удивления языком... Все, с кем я в то время имел дело – врачи, сестры, практиканты, соседи по палате, – неизменно заверяли меня, что человек, получивший ранение в шею и выживший, – счастливчик. Лично я не мог отделаться от мысли, что настоящий счастливчик вообще не попал бы под пулю».

Война оставила у Оруэлла скверные воспоминания: скука, жара, холод, грязь, лишения, плохое снабжение, бездействие, редкие минуты опасности. Но переворот в мировоззрении не заставил себя ждать. Не имея ясного представления о различиях между левыми партиями, он увидел в Испании первые ростки тоталитаризма и понял неизбежность поражения республиканцев, из-за идейной нетерпимости преследующих своих единомышленников.

Возвратившись в Англию, Оруэлл занимается огородничеством и литературным творчеством, умело сочетая эти два занятия без ущерба для качества выпускаемого "продукта". Среди его работ рассказы, эссе, статьи, повесть-сказка "Ферма животных", роман-антиутопия "1984".

Писатель использует форму аллегорической сказки, чтобы предостеречь человечество от всяких политических экспериментов, основанных на единомыслии и насилии, беззаконии и приспособленчестве, всеобщей подозрительности и недоверии, беспринципности и невежестве.

«Я пишу небольшую сатирическую штучку, но она настолько неблагонадежна политически, что я не уверен наперёд, что кто-либо напечатает её», - переживал Оруэлл о судьбе своей притчи «Animal Farm». К счастью, сомнения оказались напрасными! Повесть неоднократно переиздавалась, имеет несколько вариантов русского перевода. Насколько постарались переводчики, видно даже по названиям:

1. Мария Кригер и Глеб Струве, 1950. Скотский хутор: Сказка
2. Телесин Юлиус, 1982. Скотский хутор: Сказка
3. Переводчик неизвестен. Звероферма / Самиздат, 80-е годы
4. Илан Полоцк, 1988. Скотный двор
5. Владимир Прибыловский, 1986. Ферма Энимал: Повесть-сказка
6. Беспалова Лариса Георгиевна, 1989. Скотный двор (самый переиздаваемый перевод)
7. Г. Щербак, 1989. Скотоферма - Неправдоподобная история
8. Владимир Прибыловский, 1989. Ферма Животных: Повесть-притча
9. Таск Сергей Эмильевич, 1989. Скотский уголок (самый интересный, на мой взгляд, перевод)
10. Д. Иванов, В. Недошивин, 1992. Скотный двор: Сказка
11. Мария Карп, 2001. Скотское хозяйство: Сказка
12. Владимир Прибыловский, 2002. Зверская ферма: Сказка

Подробнее познакомиться с рецензиями на сказку-притчу можно по адресу: http://www.orwell.ru/library/novels/Animal_Farm/russian/

Повесть Оруэлла написана в духе сатирических произведений Д. Свифта, М. Салтыкова-Щедрина. Её герои-животные говорят на человеческом языке, мечтают о лучшей жизни. Однажды они захватывают ферму "Райский уголок", прогоняют жестокого и несправедливого хозяина мистера Джонса и основывают справедливое государство, следуя теории "анимализма" и семи законам:

1. Всякое двуногое – враг.

2. Всякое четвероногое или крылатое – друг.

3. Не носи одежду.

4. Не спи в постели.

6. Не убивай себе подобного.

7. Все животные равны.

Короткое изречение: «Четыре ноги хорошо, две ноги плохо» - становится главным лозунгом нового строя. Животными "мудро" руководят свиньи и постепенно отступают от заповедей, тайком переписывая их в свою пользу. Самыми мощными средствами управления на скотном дворе являются ложь и страх.

При внимательном изучении характеров героев можно найти узнаваемые человеческие типы. Здесь есть диктатор и изгнанник, доносчик и демагог, изменник и философ, работяги и охранники. Совпадений с реальными режимами в европейских странах действительно много. Сам писатель рекомендовал при переводе своей книги опираться на подлинный исторический материал той или иной конкретной страны. В этом смысле перевод Сергея Таска - один из самых удачных.

Аллегорическая сказка Оруэлла разоблачает коварство власти, умело манипулирующей массами, прикрывающей свои бесчинства и привилегии фальшивыми речами с трибун. Она учит видеть вещи такими, какие они есть на самом деле, и не поддаваться соблазнительным лозунгам о свободе, равенстве и братстве, о справедливости и всеобщем благополучии («Все животные равны, но некоторые равнее»).

Незадолго до смерти Оруэлл закончил роман-антиутопию "1984", сатирическую фантазию о будущем, которое в некоторых странах уже начало сбываться. Он убедительно показал, чем расплачивается человек за счастье, устроенное для всех без исключения.

Ложная пропаганда, лозунги-плакаты, тотальная слежка, доносительство, режим экономии, воспитание ненависти, система, регулирующая не только вопросы питания, но и продолжение рода человеческого, - всё это составные части государства, которое следует принципам: «Война - это мир», «Незнание - сила», «Свобода - это рабство». Четыре министерства: правды, мира, любви, изобилия - позволяют управлять страной разумно и упорядоченно.

Если кто-нибудь совершает "мыслепреступление", полиция мыслей обязательно его находит, применяет самые изощрённые пытки, чтобы подавить стремление к размышлению и свободолюбию.

«Будущему или прошлому - времени, когда мысль свободна, люди отличаются друг от друга и живут не в одиночку, времени, где правда есть правда и былое не превращается в небыль, - обращается Уинстон Смит, тайком записывая в дневник свои сокровенные воспоминания и мысли. - От эпохи одинаковых, эпохи одиноких, от эпохи Старшего Брата, от эпохи двоемыслия - привет!»

Эта эпоха имеет и собственный язык, максимально регламентированный и экономично сокращённый: «...сокращение словаря рассматривалось как самоцель, и все слова, без которых можно обойтись, подлежали изъятию. Новояз был призван не расширить, а сузить горизонты мысли, и косвенно этой цели служило то, что выбор слов сводили к минимуму». Ритуал коснулся даже языка, исключив хаотическое движение личности, навсегда ограничив его творческое "Я".

Истории, поведанные мистером Оруэллом, и сегодня звучат актуально. Двойные стандарты, всеобщая слежка, поиски врага, война ради мира - не правда ли, в этом есть что-то очень знакомое?..

В Моульмейне, Нижняя Бирма, меня ненавидели многие — единственный раз в жизни я оказался настолько значительной персоной, чтобы такое могло случиться. Я служил полицейским офицером в маленьком городке, где ненависть к европейцам была очень сильна, хотя и отличалась какой-то бессмысленной мелочностью. Никто не отваживался на бунт, но, если европейская женщина одна ходила по базару, кто-нибудь обычно оплевывал ее платье бетельной жвачкой. В качестве офицера полиции я представлял очевидный объект подобных чувств, и меня задирали всякий раз, когда это казалось безопасным. Когда ловкий бирманец сбивал меня с ног на футбольном поле, а судья (тоже бирманец) смотрел в другую сторону, толпа разражалась отвратительным хохотом. Такое случалось не раз. Насмешливые желтые лица молодых людей смотрели на меня отовсюду, ругательства летели мне вслед с безопасной дистанции, и в конце концов все это стало действовать мне на нервы. Хуже других были юные буддийские монахи. В городе их было несколько тысяч, и создавалось впечатление, что у них не существовало иного занятия, как стоять на перекрестках и насмехаться над европейцами.

Все это озадачивало и раздражало. Дело в том, что уже тогда я пришел к выводу, что империализм — это зло и, чем скорее я распрощаюсь со своей службой и уеду, тем будет лучше. Теоретически — и, разумеется, втайне — я был всецело на стороне бирманцев и против их угнетателей, британцев. Что касается работы, которую я выполнял, то я ненавидел ее сильнее, чем это можно выразить словами. На такой службе грязное дело Империи видишь с близкого расстояния. Несчастные заключенные, набитые в зловонные клетки тюрем, серые, запуганные лица приговоренных на долгие сроки, покрытые шрамами ягодицы людей после наказаний бамбуковыми палками — все это переполняло меня невыносимым, гнетущим чувством вины. Однако мне нелегко было разобраться в происходящем. Я был молод, малообразован, и над своими проблемами мне приходилось размышлять в отчаянном одиночестве, на которое обречен каждый англичанин, живущий на Востоке. Я даже не отдавал себе отчета в том, что Британская империя близится к краху, и еще меньше понимал, что она гораздо лучше молодых империй, идущих ей на смену. Я знал лишь, что мне приходится жить, разрываясь между ненавистью к Империи, которой я служил, и возмущением теми злокозненными тварями, которые старались сделать невозможной мою работу. Одна часть моего сознания полагала, что British Raj — незыблемая тирания, тиски, сдавившие saecula saeculorum волю порабощенных народов; другая же часть внушала, что нет большей радости на свете, чем всадить штык в пузо буддийского монаха. Подобные чувства — нормальные побочные продукты империализма; спросите любого чиновника англо-индийской службы, если вам удастся застать его врасплох.

Однажды случилось событие, которое неким окольным путем способствовало моему просвещению. Сам по себе то был незначительный инцидент, но он открыл мне с гораздо большей ясностью, чем все прочее, истинную природу империализма — истинные мотивы действия деспотических правительств. Ранним утром мне позвонил полицейский инспектор участка в другом конце города и сказал, что слон бесчинствует на базаре. Не буду ли я столь любезен, чтобы пойти туда и что-нибудь предпринять? Я не знал, что я могу сделать, но хотел посмотреть, что происходит, сел верхом на пони и двинулся в путь. Я захватил ружье, старый винчестер 44-го калибра, слишком мелкого для слона, но я полагал, что шум выстрела будет нелишним in terrorem . Бирманцы останавливали меня по дороге и рассказывали о деяниях слона. Конечно, это был не дикий слон, а домашний, у которого настал «период охоты». Он был на цепи, всех домашних слонов сажают на цепь, когда приближается этот период, но ночью он сорвал цепь и убежал. Его махаут , единственный, кто мог с ним совладать в таком состоянии, погнался за ним, но взял не то направление и теперь находится в двенадцати часах пути отсюда; утром же слон внезапно снова появился в городе. У бирманского населения не было оружия, и оно оказалось совершенно беспомощным. Слон уже раздавил чью-то бамбуковую хижину, убил корову, набросился на лоток с фруктами и все сожрал; кроме того, он встретил муниципальную повозку с мусором и, когда возница пустился наутек, опрокинул ее и злобно растоптал.

Бирманец-инспектор и несколько констеблей-индийцев ждали меня в том месте, где видели слона. Это был бедный квартал, лабиринт жалких бамбуковых хижин, крытых пальмовыми листьями и полого взбегающих по склону горы. Помню, стояло облачное, душное утро в начале сезона дождей. Мы начали опрашивать людей, пытаясь выяснить, куда двинулся слон, и, как всегда в таких случаях, не получили четкой информации. На Востоке так бывает всегда; история издали кажется вполне ясной, но, чем ближе вы подбираетесь к месту событий, тем более смутной она становится. Одни говорили, что он двинулся в одном направлении, другие — в другом, а некоторые уверяли, что ни о каком слоне вообще не слышали. Я уже почти уверился, что вся эта история — сплошная выдумка, когда мы услышали крики неподалеку. Кто-то громко кричал: «Дети, марш отсюда! Уходите сию минуту» — и старая женщина с хлыстом в руке выбежала из-за угла хижины, прогоняя стайку голопузых детишек. За ней высыпали еще женщины, они визжали и кричали; очевидно, было нечто такое, чего дети не должны видеть. Я обошел хижину и увидел на земле мертвого. Индиец с юга, темнокожий кули, почти нагой, умерший совсем недавно. Люди рассказали, что на него из-за угла хижины внезапно напал слон, схватил его своим хоботом, наступил ему на спину и вдавил в землю. Стоял сезон дождей, земля размякла, и его лицо прорыло канаву в фут глубиной и в несколько ярдов длиной. Он лежал на животе, разбросав руки, откинув набок голову. Лицо его покрывала глина, глаза были широко открыты, зубы оскалены в ужасной агонии. (Кстати, никогда не говорите мне, что мертвые выглядят умиротворенно. Большинство мертвых, которых я видел, имели ужасный вид). Ступня громадного животного содрала кожу с его спины, ну, точно шкурку с кролика. Как только я увидел погибшего, я послал ординарца в дом моего друга, жившего неподалеку, за ружьем для охоты на слонов. Я также избавился от пони, чтобы бедное животное не обезумело от страха и не сбросило меня на землю, почуяв слона.

Ординарец появился через несколько минут, неся ружье и пять патронов, а тем временем подошли бирманцы и сказали, что слон в рисовых полях неподалеку, в нескольких сотнях ярдов отсюда. Когда я зашагал в том направлении, наверное, все жители высыпали из домов и двинулись за мною следом. Они увидели ружье и возбужденно кричали, что я собираюсь убить слона. Они не проявляли особого интереса к слону, когда он крушил их дома, но теперь, когда его собирались убить, все стало иначе. Для них это служило развлечением, как это было бы и для английской толпы; кроме того, они рассчитывали на мясо. Все это выводило меня из себя. Мне не хотелось убивать слона — я послал за ружьем прежде всего для самозащиты, — да к тому же, когда за вами следует толпа, это действует на нервы. Я спустился по склону горы и выглядел, да и чувствовал, себя идиотом: с ружьем за плечом и все прибывающей толпой, едва не наступающей мне на пятки. Внизу, когда хижины остались позади, была щебеночная дорога, а за ней топкие рисовые поля, еще не вспаханные, но вязкие от первых дождей и поросшие кое-где жесткой травой. Слон стоял ярдах в восьми от дороги, повернувшись к нам левым боком. Он не обратил на приближающуюся толпу ни малейшего внимания. Он выдирал траву пучками, ударял ее о колено, чтобы отряхнуть землю, и отправлял себе в пасть.

Я остановился на дороге. Увидев слона, я совершенно четко осознал, что мне не надо его убивать. Застрелить рабочего слона — дело серьезное; это все равно что разрушить громадную, дорогостоящую машину, и, конечно, этого не следует делать без крайней необходимости. На расстоянии слон, мирно жевавший траву, выглядел не опаснее коровы. Я подумал тогда и думаю теперь, что его позыв к охоте уже проходил; он будет бродить, не причиняя никому вреда, пока не вернется махаут и не поймает его. Да и не хотел я его убивать. Я решил, что буду следить за ним некоторое время, дабы убедиться, что он снова не обезумел, а потом отправлюсь домой.

Но в этот момент я оглянулся и посмотрел на толпу, шедшую за мной. Толпа была громадная, как минимум две тысячи человек, и все прибывала. Она запрудила дорогу на большом расстоянии в обе стороны. Я смотрел на море желтых лиц над яркими одеждами — лиц счастливых, возбужденных потехой, уверенных, что слон будет убит. Они следили за мной, как за фокусником, который должен показать им фокус. Они меня не любили, но с ружьем в руках я удостоился их пристального внимания. И вдруг я понял, что мне все-таки придется убить слона. От меня этого ждали, и я был обязан это сделать; я чувствовал, как две тысячи воль неудержимо подталкивают меня вперед. И в этот момент, когда я стоял с ружьем в руках, я впервые осознал всю тщету и бессмысленность правления белого человека на Востоке. Вот я, белый с ружьем, стою перед безоружной толпой туземцев — вроде бы главное действующее лицо драмы, но в действительности я был не более чем глупой марионеткой, которой управляет так и сяк воля желтых лиц за моей спиной. Я понял тогда, что, когда белый человек становится тираном, он уничтожает свою свободу. Он превращается в пустую, податливую куклу, условную фигуру сахиба. Потому что условием его правления становится необходимость жить, производя впечатление на «туземцев», и в каждой кризисной ситуации он должен делать то, чего ждут от него «туземцы». Он носит маску, и лицо его обживает эту маску. Я должен был убить слона. Я обрек себя на это, послав за ружьем. Сахиб обязан действовать как подобает сахибу, он должен выглядеть решительным, во всем отдавать себе отчет и действовать определенным образом. Пройдя весь этот путь с ружьем в руке, преследуемый двухтысячной толпой, я не мог смалодушничать, ничего не сделать — нет, такое немыслимо. Толпа поднимет меня на смех. А ведь вся моя жизнь, вся жизнь любого белого на Востоке представляет собой нескончаемую борьбу с одной целью — не стать посмешищем.

Но я не хотел убивать слона. Я смотрел, как он бьет пучками травы по колену, и была в нем какая-то добродушная сосредоточенность, так свойственная слонам. Мне подумалось, что застрелить его — настоящее преступление. В том возрасте я не испытывал угрызений совести от убийства животных, но я никогда не убивал слона и не хотел этого делать. (Почему-то всегда труднее убивать крупное животное). Кроме того, надо было считаться с владельцем слона. Слон стоил добрую сотню фунтов; мертвый, он будет стоить лишь столько, сколько стоят его бивни,— фунтов пять, не больше. Но действовать надо быстро. Я обратился к нескольким многоопытным с виду бирманцам, которые были на месте, когда мы туда явились, спросил, как ведет себя слон. Все они сказали одно и то же: он не обращает ни на кого внимания, если его оставляют в покое, но может стать опасным, если подойти близко.

Мне было совершенно ясно, что я должен делать. Я должен приблизиться к слону ярдов этак на двадцать пять и посмотреть, как он отреагирует. Если он проявит агрессивность, мне придется стрелять, если не обратит на меня внимания, то вполне можно дожидаться возвращения махаута. И все же я знал, что этому не бывать. Я был неважный стрелок, а земля под ногами представляла вязкую жижу, в которой будешь увязать при каждом шаге. Если слон бросится на меня и я промахнусь, у меня останется столько же шансов, как у жабы под паровым катком. Но даже тогда я думал не столько о собственной шкуре, сколько о следящих за мною желтых лицах. Потому что в тот момент, чувствуя на себе глаза толпы, я не испытывал страха в обычном смысле этого слова, как если бы был один. Белый человек не должен испытывать страха на глазах «туземцев», поэтому он в общем и целом бесстрашен. Единственная мысль крутилась в моем сознании: если что-нибудь выйдет не так, эти две тысячи бирманцев увидят меня удирающим, сбитым с ног, растоптанным, как тот оскаленный труп индийца на горе, с которой мы спустились. И если такое случится, то, не исключено, кое-кто из них станет смеяться. Этого не должно произойти. Есть лишь одна альтернатива. Я вложил патрон в магазин и лег на дороге, чтобы получше прицелиться.

Толпа замерла, и глубокий, низкий, счастливый вздох людей, дождавшихся наконец минуты, когда поднимается занавес, вырвался из бесчисленных глоток. Они дождались-таки своего развлечения. У меня в руках было отличное немецкое ружье с оптическим прицелом. Тогда я не знал, что, стреляя в слона, надо целиться в воображаемую линию, идущую от одной ушной впадины к другой. Я должен был поэтому — слон ведь стоял боком — целиться ему прямо в ухо; фактически я целился на несколько дюймов в сторону, полагая, что мозг находится чуть впереди.

Когда я спустил курок, я не услышал выстрела и не ощутил отдачи — так бывает всегда, когда попадаешь в цель, — но услышал дьявольский радостный рев, исторгнутый толпой. И в то же мгновение, чересчур короткое, если вдуматься, даже для того, чтобы пуля достигла цели, со слоном произошла страшная, загадочная метаморфоза. Он не пошевелился и не упал, но каждая линия его тела вдруг стала не такой, какой была прежде. Он вдруг начал выглядеть каким-то прибитым, сморщившимся, невероятно постаревшим, словно чудовищный контакт с пулей парализовал его, хотя и не сбил наземь. Наконец — казалось, что прошло долгое время, а минуло секунд пять, не больше, — он обмяк и рухнул на колени. Из его рта текла слюна. Ужасающая дряхлость овладела всем его телом. Казалось, что ему много тысяч лет. Я выстрелил снова, в то же место. Он не упал и от второго выстрела, с невыразимой медлительностью встал на ноги и с трудом распрямился; ноги его подкашивались, голова падала. Я выстрелил в третий раз. Этот выстрел его доконал. Было видно, как агония сотрясла его тело и выбила последние силы из ног. Но и падая, он, казалось, попытался на мгновение подняться, потому что, когда подкосились задние ноги, он как будто стал возвышаться, точно скала, а его хобот взметнулся вверх, как дерево. Он издал трубный глас, в первый и единственный раз. И затем рухнул, животом в мою сторону, с грохотом, который, казалось, поколебал землю даже там, где лежал я.

Я встал. Бирманцы уже бежали мимо меня по вязкому месиву. Было очевидно, что слон больше не поднимется, хотя он не был мертв. Он дышал очень ритмично, затяжными, хлюпающими вздохами, и его громадный бок болезненно вздымался и опадал. Пасть была широко открыта — мне была видна бледно-розовая впадина его глотки. Я ждал, когда он умрет, но дыхание его не ослабевало. Тогда я выстрелил двумя остающимися патронами в то место, где, по моим расчетам, находилось его сердце. Густая кровь, похожая на алый бархат, хлынула из него, и снова он не умер. Тело его даже не вздрогнуло от выстрелов, и мучительное дыхание не прервалось. Он умирал в медленной и мучительной агонии и пребывал где-то в мире, настолько от меня отдаленном, что никакая пуля не могла уже причинить ему вреда. Я понимал, что мне следует положить этому конец. Ужасно было видеть громадное лежащее животное, бессильное шевельнуться, но и не имеющее сил умереть, и не уметь его прикончить. Я послал за моим малым ружьем и стрелял в его сердце и в глотку без счета. Все казалось без толку. Мучительные вздохи следовали друг за другом с постоянством хода часов.

Наконец я не выдержал и ушел прочь. Потом мне рассказали, что он умирал еще полчаса. Бирманцы принесли ножи и корзины, пока я был на месте; мне рассказали, что они разделали тушу до костей к полудню.

Потом, конечно, были нескончаемые разговоры об убийстве слона. Владелец был вне себя от гнева, но то был всего лишь индиец и он ничего не мог поделать. Кроме того, я с точки зрения закона поступил правильно, так как бешеных слонов следует убивать, как бешеных собак, тем более если владельцы не могут за ними уследить. Среди европейцев мнения разделились. Пожилые считали, что я прав, молодые говорили, что позорно убивать слона, растоптавшего какого-то кули, потому что слон дороже любого дрянного кули. В конце концов я был очень рад, что погиб кули: с юридической точки зрения это давало мне достаточный повод для убийства слона. Я часто спрашивал себя, догадался ли кто-нибудь, что я сделал это исключительно ради того, чтобы не выглядеть дураком.

____
Перевод с английского:
1988 А. А. Файнгар

БД____
George Orwell: ‘Shooting an Elephant’
Первая публикация: New Writing . — ВБ, Лондон. — осень 1936 г.

Повторно опубликовано: — ‘Shooting an Elephant and Other Essays’. — 1950. — ‘The Orwell Reader, Fiction, Essays, and Reportage’ — 1956. — ‘Collected Essays’. — 1961. — ‘The Collected Essays, Journalism and Letters of George Orwell’. — 1968.

Публикация перевода: сборник «Джордж Оруэлл: „1984” и эссе разных лет» — Изд. «Прогресс». — СССР, Москва, 1989. — 23 июня. — С. 222-227. — ISBN ББК 84.4 Вл; 0-70.

В 1946 г. редактор Дэвид Астор (David Astor) сдал Джорджу Оруэллу (George Orwell) отдаленный шотландский сельский дом, в котором тот приступил к написанию своей новой книги «1984». Книга стала одним из наиболее значительных произведений 20 века. В этой статье Роберт МакКрам (Robert McCrum) рассказывает историю мучительной жизни Оруэлла на острове, на котором писатель, находясь при смерти, и осаждаемый творческими бесами, оказался втянутым в лихорадочную гонку, чтобы закончить книгу.

«Был ясный, прохладный апрельский день, и часы пробили тринадцать».

Через шестьдесят лет после публикации Оруэлловского шедевра эта кристальная первая строчка звучит также естественно и захватывающе, как и всегда. Но в авторской рукописи вы найдете нечто совсем другое: не столько эту звенящую ясность, сколько одержимое переписывание разными чернилами, свидетельствующее о необыкновенной суматохе, стоящей за этим произведением.

Будучи, пожалуй, определяющим романом 20 века, вечно свежей и современной историей, термины которой, такие как «Большой Брат», «двоемыслие» и «новояз», вошли в повседневное употребление, «1984» был переведен на более чем 65 языков, и разошелся по всему миру миллионными тиражами, обеспечив Джорджу Оруэллу уникальное место в мировой литературе.

Слово «оруэлловский» стало универсальным обозначением репрессивного или тоталитарного, а история Уинстона Смита, рядового обывателя своего времени, продолжает находить отклик в душах читателей, чьи страхи перед будущим разительно отличаются от страхов английского писателя середины сороковых годов.

Обстоятельства, окружающие создание романа, складываются в удивительную историю, которая поможет объяснить мрачность Оруэлловской антиутопии. Представьте английского писателя, вконец расхворавшегося, в одиночку борющегося с бесами собственного воображения в мрачном отдаленном шотландском поселении среди опустошенности после второй мировой войны. Оруэлл вынашивал идею «1984» (или «Последний человек в Европе») со времен Испанской гражданской войны. Его роман, который чем-то обязан антиутопии Евгения Замятина «Мы», начал обретать определенную форму в 1943-44 годах, приблизительно в то время, когда он со своей женой Эйлин усыновил их единственного сына Ричарда. Сам Оруэлл утверждал, что отчасти его вдохновила встреча лидеров союзных держав на Тегеранской конференции в 1944 г. Айзек Дойчер (Isaac Deutscher), его коллега по «Обсервер», сообщил, что Оруэлл был убежден в том, «что Сталин, Черчилль и Рузвельт сознательно планировали поделить мир» в Тегеране.

Оруэлл начал работать в «Обсервере» Дэвида Астора в 1942 г., сначала в качестве литературного критика, а затем в качестве корреспондента. Редактор открыто восхищался «абсолютной прямотой, честностью и порядочностью» Оруэлла, который проработал под его руководством все 40-е. Близость их дружбы сыграла решающую роль в истории романа.

Сотрудничество с «Обсервером» уже пошло на пользу творчеству Оруэлла, что выразилось в написании «Скотного двора». По мере того, как война приближалась к концу, плодотворное сочетание прозы и воскресной журналистики способствовало появлению гораздо более мрачного и сложного романа, задуманного им после этой знаменитой «сказки». Из его критических статей в «Обсервере», например, четко видно, что он был очарован связью между нравственностью и языком.

В его работе присутствовали и другие влияния. Вскоре после усыновления Ричарда квартира Оруэлла была разрушена попаданием самолета-снаряда. Атмосфера беспорядочного страха в каждодневной жизни Лондона военного времени стала неотъемлемой частью настроения создаваемого романа. Но худшее было еще впереди. В марте 1945 г., находясь в командировке по заданию «Обсервера» в Европе, Оруэлл получил сообщение о том, что его жена Эйлин скончалась под наркозом во время заурядной операции.

Внезапно он стал вдовцом и отцом-одиночкой, кое-как сводя концы с концами в своем жилище в Ислингтоне (район Лондона), непрестанно работая, чтобы заглушить горе и тоску по безвременно скончавшейся супруге. В 1945 г., например, он написал почти 110000 слов для различных изданий, включая 15 критических статей для «Обсервера».

И тут в историю вступает Астор. У его семьи был участок на уединенном шотландском острове Джура рядом с островом Айлей. На участке находился дом в семи милях от г. Ардлусса, возле дальнего северного края этого скалистого верескового острова - одного из Внутренних Гербидских островов. Изначально Астор предложил Оруэллу провести там выходной. В разговоре с редакцией «Обсервер» на прошлой неделе Ричард Блэр заметил, что, по семейной легенде, Астор был ошеломлен тем, с каким энтузиазмом Оруэлл откликнулся на его предложение.

В мае 1946 г. Оруэлл, всё ещё собирая осколки своей вдребезги разбитой жизни, сел на поезд и отправился в долгое и трудное путешествие на остров Джура. Своему другу Артуру Кестлеру (Arthur Koestler) он рассказывал, что это было «почти так же, как собирать корабль в антарктическое путешествие».

Это было рискованный ход: здоровье Оруэлла находилось не в лучшей форме. Зима 1946-47 годов была одной из холоднейших зим века. Послевоенная Британия была еще мрачнее, чем во время войны, и Оруэлл постоянно страдал от болей в груди. По крайней мере, будучи отрезанным от раздражителей литературного Лондона, он мог спокойно приняться за новый роман. «Задыхаясь от журналистики», - как он выразился в разговоре с другом, «Я все больше и больше напоминал выжатый лимон».

Как это ни странно, но часть возникших перед ним трудностей происходила из успеха «Скотного двора». Спустя годы невнимания и безразличия, мир начал осознавать его гений. «Все просто набрасываются на меня», - жаловался он Кестлеру, «Хотят, чтобы я читал лекции, писал заказные брошюры, участвовал в том, в этом, и так далее. Ты не представляешь, как я хочу быть свободным от всего этого и снова иметь время, чтобы думать».

На острове он бы мог скрыться от всего этого, но творческая свобода имела свою цену. За несколько лет до этого в эссе «Почему я пишу» он описал борьбу, связанную с написанием книги: «Написание книги - это ужасная, изматывающая борьба, подобная затяжному приступу тяжелой болезни. Писатель никогда не возьмётся за это, если им не движет некий бес, которого он не может ни оттолкнуть, ни (sic) понять. Все что он знает - это то, что бес этот - тот же инстинкт, который заставляет ребенка вопить, чтобы привлечь внимание. Так же верно и то, что писатель никогда не напишет ничего пригодного для чтения, если не будет изо всех сил стараться вычеркнуть влияние собственной личности». И этот его знаменитый афоризм: «Хорошая проза подобна оконному стеклу».

С весны 1947 до самой смерти Оруэлл вновь и вновь проходил через каждый аспект этой борьбы самым болезненным образом, который только можно представить. В душе он, пожалуй, наслаждался совпадением теории и практики. Он всегда крепчал от страданий, причиняемых самому себе.

Сначала, после «невыносимой зимы», он наслаждался одиночеством и дикой красотой Джуры. «Я бьюсь над этой книгой», - писал он своему агенту, «которую, возможно, закончу к концу года - во всяком случае, к тому времени я завершу наиболее трудную часть работы, если позволит здоровье, и если я не буду заниматься журналистикой до осени».

Дом, возвышающийся над морем на вершине тропинки, покрытой выбоинами, с четырьмя небольшими спальнями и просторной кухней. Жизнь была проста и даже примитивна. Электричества не было. Оруэлл готовил еду и грел воду на газу. Керосиновые фонари типа «летучая мышь», по вечерам жёг торф. Он по-прежнему, одну за одной, курил самокрутки с махоркой: духота в доме была уютна, но вредна для здоровья. Радиоприемник на батарейках был его единственной связью с внешним миром.

Оруэлл, тихий и спокойный человек, прибыл на остров лишь с походной кроватью, столом, парой стульев и несколькими котелками и мисками. Это была спартанская жизнь, но именно в таких условиях он любил работать. Здесь о нем вспоминают, как о призраке во мгле, костлявой фигуре в дождевике.

Местные жители знали его под его настоящим именем - Эрик Блэр (Eric Blair), высокий, мертвенно-бледный, печальный человек, беспокоящийся о том, как он будет справляться со всем этим в одиночку. Решение было найдено, когда к нему присоединился его маленький сын Ричард со своей нянькой: они наняли опытную сиделку Аврил. Ричард Блэр вспоминает, что его отец «Не справился бы без Аврил. Она отлично готовила и была очень практичной. Ни в одном из рассказов о жизни моего отца на острове не упоминается, насколько важную роль она сыграла».

Обустроившись на новом месте, Оруэлл, наконец, смог приступить к работе над книгой. В конце мая 1974 г. он сказал своему издателю Фреду Варбургу (Fred Warburg): «Наверное, я уже написал почти треть черновика. Но мне не удалось сделать столько, сколько я планировал к этому времени, потому что здоровье моё находится в наиболее скверном состоянии весь этот год, начиная, приблизительно, с января (грудь, как обычно), и я никак не могу избавиться от этого».

Одной из приятных сторон жизни на Джуре было то, что он мог проводить время на природе со своим сыном: ходить на рыбалку, гулять по острову, кататься на лодках. В августе, в период чудной летней погоды, Оруэлл, Аврил, Ричард и их друзья возвращались с похода на небольшой моторной лодке и чуть не утонули в печально известных водоворотах залива Корривречкан.

Ричард Блэр вспоминает, как он «чертовски замёрз» в ледяной воде, и это не пошло на пользу лёгким Оруэлла, чей непрекращающийся кашель беспокоил его друзей. Он тяжело заболел на два месяца. Характерно, что его рассказ Дэвиду Астору о том, как они чуть не утонули, был достаточно лаконичным и даже небрежным.

Упорная работа над «Последним человеком Европы» продолжилась. В конце октября 1947 г., подавленный «скверным здоровьем», Оруэлл признавал, что его роман все ещё находился в «жутком беспорядке и требовалось полностью перепечатать около двух третей».

Он работал, словно в лихорадке. Гости дома вспоминают звук печатной машинки, раздававшийся сверху из его спальни. В ноябре он свалился с «воспалением лёгких» и преданная Аврил стала ухаживать за ним. Кестлеру он говорил, что «очень болен и лежит в постели». Накануне Рождества, в письме коллеге по «Обсерверу», он объявил новости, которых всегда опасался: у него обнаружили туберкулёз.

Через несколько дней, в письме Астору, отправленному из больницы «Эрмирес», Ист Килбрид, графство Ланаркшикр, он признался: «По-прежнему чувствую себя смертельно больным», и неохотно согласился с тем, что после того происшествия в заливе Корривречкан, он «как дурак, решил не идти к доктору. Я хотел побыстрее продолжить работу над книгой». В 1947 г. не было лекарства от туберкулёза, доктора прописали свежий воздух и диету, однако в продаже появилось новое экспериментальное средство - стрептомицин. Астор устроил доставку этого средства в больницу из США.

Ричард Блэр считает, что его отцу дали чрезмерную дозу этого нового чудо-лекарства. Побочные эффекты были ужасными (язвы гортани, волдыри во рту, выпадение волос, шелушение кожи, расслоение ногтей пальцев рук и ног), но в марте 1948 г., после трёхмесячного курса лечения, симптомы туберкулёза исчезли. «Всё конечно, и, по-видимому, лекарство сделало своё дело», - сообщил Оруэлл издателю. «Это подобно потоплению корабля, как средству избавления от крыс, но стоит того, если даёт желаемый результат».

Готовясь к выписке из больницы, Оруэлл получил письмо от издателя, которое, как выяснилось потом, послужило ещё одним гвоздём в его гроб. «Для вашей литературной карьеры», - писал Варбург своему звёздному автору«, «очень важно, чтобы он [новый роман] был завершён к концу года, или, по возможности, еще раньше».

Как раз в то время, когда ему нужно было выздоравливать, Оруэлл вернулся в Барнхилл и погрузился в корректуру своей рукописи, пообещав Варбургу сдать роман в «начале декабря», и сражаясь с «мерзкой погодой» осенней Джуры. В начале октября он признался Астору: «Я настолько привык работать в постели, что, по-моему, так мне нравится больше всего, хотя, конечно, печатать в постели неудобно. Бьюсь над последними главами этой чёртовой книги о возможном положении дел в случае, когда атомная война ещё не конец».

Это одно из крайне редких упоминаний Оруэлла о теме своей книги. Он считал, как и многие писатели, что обсуждать незавершённое произведение - плохая примета. Позднее он описывал её Энтони Пауэллу, как «Утопию, написанную в форме романа». Печать чистовой копии «Последнего человека в Европе» стала следующим этапом сражения Оруэлла с его книгой. Чем больше он корректировал свою «невероятно никчёмную» рукопись, тем больше она становилась текстом, который только он мог прочесть и понять. Она была, как он сказал своему агенту, «чрезвычайно длинной, ровно 125000 слов». С характерной прямотой он заметил: «Я недоволен книгой, но я не всецело неудовлетворён»… Думаю, что идея неплоха, но исполнение могло быть и лучше, если бы я не писал под влиянием туберкулёза«.

И он всё еще не определился с названием: «Я склоняюсь к «1984» или «Последний человек в Европе», - писал он, «но, возможно, через пару недель я придумаю что-нибудь ещё». К концу октября Оруэлл счёл, что работа закончена. Теперь ему был нужен лишь стенографист, чтобы помочь привести всё это в порядок.

Это была отчаянная гонка на время. Здоровье Оруэлла ухудшалось, «невероятно никчёмную» рукопись надо было перепечатывать, и приближался декабрь - крайний срок. Варбург и агент Оруэлла обещали помочь. Вследствие взаимного недопонимания по поводу кандидатур машинисток, они умудрились безмерно ухудшить и без того скверную ситуацию. Оруэлл, чувствуя, что помощи ждать бесполезно, поддался своим инстинктам бывшего ученика частной закрытой средней школы: он решил действовать самостоятельно.

К середине ноября, ослабев настолько, что уже не мог ходить, он перешёл на постельный режим, чтобы всерьёз взяться за «ужасную работу»: самостоятельно перепечатать всю книгу на своей «престарелой печатной машинке». Поддерживаемый бесконечными самокрутками, кофе, крепким чаем и теплом керосинового обогревателя, под бури, обрушивающиеся на Барнхилл днём и ночью, он продолжал сражаться. К 30 ноября 1948 г. работа была практически закончена.

Теперь Оруэлл, старый вояка, заявил своему агенту: «Это действительно не стоило всей этой суеты. Дело в том, что, поскольку я устаю сидеть прямо в течение какого-либо времени, я не могу печатать достаточно аккуратно и не могу делать много страниц в день». Кроме этого, добавил он, просто «поразительно», какие ошибки могла бы допустить профессиональная машинистка, тем более «в этой книге, сложность которой в том, что она содержит множество неологизмов».

Машинописная рукопись нового романа Джорджа Оруэлла появилась в Лондоне в середине декабря, как и было обещано. Варбург сразу же осознал все её достоинства («одна из страшнейших книг, которые я когда-либо читал»), так же, как и его коллеги. Во внутренней служебной записке говорилось: «Если мы не продадим 15-20 тысяч копий, то нас нужно будет пристрелить».

К этому времени Оруэлл покинул остров и отправился в туберкулёзный санаторий в горах Котсуолдс. «Я должен был сделать это ещё два месяца назад», - говорил он Астору, «но нужно было закончить эту чёртову книгу». И опять в этой истории появляется Астор, чтобы проследить за лечением своего друга, но лечащий врач Оруэлла был настроен пессимистически.

По мере распространения вестей о «1984» у Астора заработали его журналистские инстинкты и он начал готовить «Досье Обсервера» - значительный похвальный отзыв, но Оруэлл отнёсся к этой идее с «определённой долей тревоги». Весной у него «началось кровохарканье» и «ужасное самочувствие большую часть времени», но он смог участвовать в предиздательских ритуалах, с удовлетворением отмечая «достаточно хорошие отзывы». С Астором он шутил, что его бы не удивило, «если бы пришлось переделать досье в некролог».

Роман был опубликован 8 июня 1949 г. (и через пять дней в США) и практически повсеместно признан шедевром, в том числе и Уинстоном Черчиллем, который признался своему доктору, что прочёл его дважды. Здоровье Оруэлла ухудшалось. В октябре 1949 г. в палате больницы Лондонского медколледжа он обвенчался с Соней Браунэлл (Sonia Brownell), при этом Астор выступил в роли шафера. Это был мимолётное мгновение счастья. Он дотянул до нового 1950-го года. Ранним утром 21 января произошло обширное кровоизлияние, и он скончался в больнице в одиночестве.

На утро БиБиСи передало новость о его смерти. Аврил Блэр и её племянник всё еще находились на Джуре, они услышали эту новость по маленькому радиоприёмнику. Ричард Блэр не помнит, были ли тот день ясным или прохладным, но помнит, какое потрясение произвело это сообщение: его отец скончался в возрасте 46 лет.

Дэвид Астор организовал похороны Оруэлла на церковном кладбище города Саттон Коертеней. Там он покоится и по сей день под именем Эрика Блэра, между Его высочеством г-ном Асквитом и семьёй местных цыган.

Почему «1984»?

Название остаётся загадкой. Некоторые говорят, что Оруэлл намекает на столетнюю годовщину Фабианского общества, основанного в 1884 г. Другие предполагают, что это кивок в сторону романа Джека Лондона «Железная пята» (в котором политическое движение приходит к власти в 1984 г.), или, может быть, в сторону рассказа его любимого писателя Г. К. Честертона (G.K. Chesterton) «Наполеон Ноттингхилльский», действие которого разворачивается в 1984 г.

В своей редакции «Собрания сочинений» (в 20 томах) Питер Дэвисон (Peter Davison) замечает, что американский издатель Оруэлла заявил, что название происходит от перестановки цифр в дате 1948, хотя никаких документальных подтверждений тому не имеется. Дэвисон также считает, что дата 1984 связана с годом рождения Ричарда Блэра, 1944, и замечает, что в рукописи романа действие происходит последовательно в 1980, 1982 и, наконец, в 1984 годах. Никакой загадки по поводу отклонения названия «Последний человек в Европе» нет. Оруэлл сам никогда не был в нём уверенным. Именно его издатель, Фред Варбург, посоветовал остановиться на «1984», как более удачном с коммерческой точки зрения.

Свобода слова: влияние «1984» на нашу культуру

Влияние романа на нашу культурную и языковую среду не ограничивается лишь экранизацией с участием Джона Хёрта (John Hurt) и Ричарда Бёртона (Richard Burton), с псевдонацистскими митингами и леденящим кровь саундтреком, и еще более ранней экранизацией с участием Майкла Редгрейва (Michael Redgrave) и Эдмонда О?Брайена (Edmond O’Brien).

Однако, вполне вероятно, что многие из зрителей шоу «Большой Брат» (в Великобритании, не говоря уже об Анголе, Омане, Швеции, или других странах, где транслируются передачи подобного формата) понятия не имеют, откуда взялось такое название, или, что сам Большой Брат, чья роль в реалити-шоу сводится лишь к тому, чтобы мирить ссорящихся и ругающихся участников, подобно мудрому дядюшке, не был таким уже славным малым в своем изначальном воплощении.

Не считая многочисленных трактовок мотивов романа в поп-культуре, борцы за свободу личности буквально набросились на его языковые аспекты, используя их для описания ограничений свободы политиками или чиновниками в реальном мире, и что тревожно - нигде и никогда столь часто, как в современной Британии.

Оруэлловский

Благодаря только этой книге и созданному им образу благополучия, разрушающегося под натиском ограничивающего, авторитарного и лживого правительства, собственное имя Джорджа стали использовать в качестве прилагательного.

Большой Брат (следит за тобой)

Выражение, использовавшееся для описания пугающе всезнающего правителя еще задолго до того, как всемирно популярное телевизионное шоу промелькнуло искрой в уме его создателей. Джордж Оруэлл понял бы иронию социальной травли участников «Большого Брата».

Комната 101

В некоторых гостиницах отказались использовать номер 101 для гостевых комнат, так же как в некоторых высотных домах нет 13-го этажа - благодаря оригинальному представлению Оруэлла о комнате, в которой находится то, что наиболее невыносимо для находящегося в ней. Как и с Большим Братом - возникло современное телевизионное шоу: на этот раз знаменитостям предлагают назвать людей или предметы, которых они ненавидят больше всего.

Полиция мысли

Обвинение, часто адресуемое существующему правительству теми, кому не нравится, что правительство пытается указывать нам, что мы должны считать правильным и неправильным. Тех, кто считает, что существует правильное мышление, называют по аналогии с Оруэлловской принудительной бригадой.

Мыслепреступление

См. «Полиция мысли» выше. Акт нарушения насаждаемого здравого смысла.

Новояз

Свобода самовыражения для Оруэлла - это не только свобода мыслей, но и языковая свобода. После Оруэлла этот термин, означающий узкий и сокращенный официальный лексикон, используется для обозначения излюбленного жаргона представителей власти.

Двоемыслие

Лицемерие, но с вывертом. Вместо того чтобы отбросить противоречие в своих взглядах, когда вы двоемыслите, вы намеренно забываете, что это противоречие вообще существует. Эта тонкость часто упускается теми, кто использует термин «двоемыслие» для обвинения своего соперника в лицемерии, но это слово очень популярно среди людей, любящих подискутировать в пивной с кружками в руках.

Читайте также: